Родился я вскоре после смерти Сталина на макушке лета в городке Уштобе, где прошло мое детство. На нашей улице жили в основном корейцы. В школе больше половины класса тоже имели короткие фамилии и карие с узким разрезом глаза, в которых, как мне казалось, всегда таилось что-то настороженное и вместе с тем озорное. Дрались мы редко, но спорили много: кто лучше в колышки играет, кто с мячом лучше финтит, кто сильнее, кто быстрее бегает, у кого рогатка или лук дальше стреляет – перечислять, в чем состязались, можно до бесконечности. Хотя русский стал для нас родным, дома объяснялись на коре мар и оттого в наших головах жило сразу два мира.
К средним классам я осознал, что счастье не падает с неба, как августовская звезда, и его не выдают по справке, но мне верилось, что оно обязательно наступит, надо только подождать. Я любил мечтать, потому что в мечтах можно скрыться от всего, что омрачало жизнь, причиняло огорчение и вызывало тревогу. Однако жизнь состояла из черных и белых полос и маленькие радости случались, когда в воскресенье мать выдавала 20 копеек, из которых половина шла на билет в кинотеатр «Жетысу» и хватало еще на стаканчик семечек, газировку и мороженое. Слово «театр» совсем не подходило к этому захудалому зданию, внутри которого пахло сыростью и пылью. В кинозале полы скрипели так жалобно, будто просили их не мучить, а разнокалиберные стулья стояли вкривь и вкось. Их потом заменили на длинные скамьи со спинками.
Однажды, не помню, в какой день, но точно летом, потому что мы пришли в клуб – кто в рубашке, а кто в футболке, смотреть кино. Название фильма тоже не могу вспомнить, он был то ли французский, то ли итальянский. Черно-белый. Никто толком не знал, о чем он, кто режиссер и кто в главной роли. Фильм оказался про полицейского инспектора – детектива. Не такого, как в наших советских фильмах, – сурового, энергичного и опытного сыщика, а усталого, худого человека с мучительным выражением лица и тоской в глазах. Он сидел за рабочим столом в полицейском участке, ходил по улицам, разговаривал с людьми, смотрел на них так, будто видел насквозь их карманы, и при этом молчал больше, чем говорил. В фильме повторялась одна и та же сцена. Она потрясла меня, когда увидел ее в первый раз, так, будто кто-то резко толкнул меня в грудь. Сцена: усталый детектив приходит поздно домой. Снимает пальто, аккуратно вешает, подходит к холодильнику – настоящему, белому, как шкафчик в больнице. Открывает, достаёт чашку. В чашке – кусочки шоколада. Он берет ее, идет к кровати, ложится – и ставит себе на грудь. Начинает есть эти кусочки, не торопясь, с тем странным выражением лица, когда человек одновременно наслаждается и думает. И пока он хрустит шоколадом, он мысленно распутывает преступление. Как будто шоколад – это не просто сладость, а ключ к мысли, к ясности, к будущему. Как будто без этого хруста в тишине он не может понять действия и мысли людей, с которыми ему пришлось столкнуться, расследуя дело.
Пацаны в зале отреагировали по-разному на эту сцену, кто-то заорал: «Пятью восемь – половину просим» или «41 – ест один»; кто-то пробурчал: «Зачем повторяют, дразнят нас буржуины своим шоколадом», а кто-то громко захихикал, когда сцену показали в очередной раз. Но мне не было смешно. Меня это поразило. Не сам детектив и не преступление, а именно это: прийти усталым, открыть холодильник, взять чашку шоколада, лечь – и думать. Это была картинка счастья – не громкого, не праздничного, а спокойного и личного. Счастье взрослого человека, у которого есть дом, холодильник и шоколад, и самое главное – время, чтобы лечь и думать о своем деле.
Теперь мне кажется, что из клуба в тот день я вышел другим человеком. Мы шли по улице, говорили о чем-то, кто-то ругал фильм, кто-то говорил, что скучно, а я молчал и представлял: вот и я когда-нибудь так приду домой, открою холодильник, достану чашку горьких кусочков шоколада, лягу на кровать… Но тут мое воображение наткнулось на вопрос – а где взять столько шоколада?
Шоколад в Уштобе тогда уже не был недоступной заморской сладостью. Но его продавали обычно к праздникам в продмаге на улице Советской наискосок от кинотеатра. Плитки «Молочного», «С орехами» и легендарной «Аленки» в бумажной обертке и тонкой алюминиевой фольге лежали в пузатой стеклянной витрине. Стоили они в пять раз дороже батона хлеба, поэтому в качестве сладостей обычно мы покупали на базаре у корейских амя за 5 копеек ёси (ёт) – коричневые длинные плитки рисовой патоки, или белые, крученные спиралью палочки.
Я любил, как и многие другие дети, брикеты какао с сахаром – маленькие, коричневые, шершавые, как кирпичик. Это был наш советский «эрзац-шоколад», что с немецкого языка переводится «вместо шоколада». Через полвека я отчетливо помню этот вкус: сладость, которая хочет быть шоколадом, но не может, и горечь какао, которая как будто напоминает: «Не обольщайся!» Я ломал или разгрызал брикет на кусочки и ел с большим удовольствием, хотя на самом деле мне хотелось именно ту дорогущую плитку настоящего шоколада с готовыми ломкими квадратиками.
А еще помню другую сладость. Восточную, которую сейчас называют рахат-лукумом. Иногда, когда шел сильный дождь, или после ливня я шел в школу по улице Фрунзе, напротив ворот Уштобинской юртостроительной фабрики стоял ларек, в котором среди прочей бакалейной мелочевки продавали коробочки с лукумом. Лукум был коричневый, сладкий, липкий, поэтому посыпан сахарной пудрой, как будто его только что вываляли в муке. Но лукум тоже не был шоколадом. Лукум не хрустел. А мне хотелось хруста – того, киношного. Была и другая причина, почему я шел в школу в обход по Фрунзе, где находилась Уштобинская юртостроительная фабрика, – единственная в Советском Союзе, на которой не деле изготовляли только деревянный остов для юрт. Кошму привозили из другого места, и фабрика собирала готовые юрты. Для деревянного остова требовалось много заготовок – веток деревьев разной толщины, которые очищались от коры, пилились, строгались. Поэтому улица была усыпана опилками и стружками. Летом, когда другие улицы утопали в пыли, по улице Фрунзе опилки лежали мягким пружинящим ковром, и по ним приятно было идти. Весной и осенью, когда не хотелось идти по грязи, ноги сами вели в сторону Фрунзе…
Мысль купить шоколад и сделать так, как в кино, засела в моей голове. Мне хотелось лечь на кровать и хрустеть замороженными кусочками, мечтая о счастливом будущем. Надо было как-то добыть деньги, и когда услышал, что в соседнем колхозе «Ленинский путь» требовались подёнщики на рисовых полях, решил подзаработать трудом, которым мои предки занимались веками.
Ранним июльским утром я отправился к базару, на место сбора, где стоял старый и пыльный грузовик с деревянными бортами. Женщины и дети стояли и ждали команды садиться. Как только шофер махнул рукой, все стали забираться в кузов и занимать места на узких деревянных лавках. Все держали в руках тряпичные котомки с обеденной снедью и рукоятку ната – корейского серпа с острым прямым лезвием, обернутым в тряпицу. У меня в сумке лежала бутылка с чаем, сваренные вкрутую яйца, ломти хлеба, огурцы, помидоры и коробок спичек с солью.
Тетушки болтали на корё мар, а подростки говорили на русском, разговоры переплетались, переходили с одной темы на другую. Я слушал и молчал. Мне нравилось это утреннее гудение голосов – в нём было что-то мирное, почти домашнее. Я смотрел поверх борта на степь. Она была бесконечной и немного печальной, как будто хранила в себе слишком много воспоминаний. Я думал о будущем, не зная ещё, каким оно будет. Хотелось учиться, читать книги, может быть, уехать когда-нибудь в большой город. Но в то же время я ощутил странное чувство, что и здесь, среди воды и риса, происходит нечто важное, чем нельзя пренебречь.
Грузовик остановился у рисовых чеков, поросших камышом. Колхозный учетчик громко называл имена и номер чека, который указывался на табличке у кромки поля. Вода в чеке сверху теплая, а снизу – холодная, а на дне слизь и грязь, в которой вязнут ноги так, что каждый шаг – как будто вырываешь их из чье-то липкой хватки. Камышовые корни – твердые, жилистые, кололи больно подошвы ног. Но и это было еще терпимо. Страшнее всего были комары. Они нещадно кусали повсюду, будто хотели высосать всю кровь.
Я косил камыш и сорняк серпом. Весь день, как живой робот: наклонился, подцепил, подрезал, потянул и вырвал. Сорняк сопротивлялся, камыш ломался с хрустом, вода вокруг мутнела, ил поднимался со дня, и запах стоял такой, будто ты работаешь не в поле, а в каком-то древнем болоте, где веками копилась усталость. Руки быстро покрылись мелкими царапинами. Ногти забились грязью так, что их уже нельзя было отмыть. Спина болела, как будто весь день тащил на себе камни. Вечером, возвратившись домой, падал на кровать лицом вниз и спал без снов.
Неделя тянулась бесконечно. В поле время идет иначе. Солнце поднимается – и ты уже устал. Солнце стоит – и ты уже забыл, сколько часов прошло. Солнце опускается – и ты не веришь, что день кончился, потому что в глазах все еще мерещится камыш, который надо срубить. Иногда, когда было совсем невмоготу, я представлял не плитку шоколада, а именно полную чашку – как в кино. Представлял, что кусочки лежат в ней, что они холодные, что они хрустят, и что каждый хруст – это шаг в будущее. Глупо, конечно. Но подростку нужны глупости, чтобы выдержать страдания.
Когда неделя кончилась, я пошел в контору колхоза, где сидела пожилая кореянка – бухгалер или кассир. Она посмотрела на меня так, будто я пришел просить не деньги, а разрешение на счастье. «Ир чар хання»? (хорошо поработал?), – спросила она, потом, подмигнув, добавила: «Тони нада»? (Деньги нужны?), а я лишь кивнул в ответ, так как не знал, что сказать и на каком языке. Она полистала бумажки, пощелкала на счетах, вздохнула, достала из выдвижного ящика деньги и выдала мне 5 рублей 30 копеек. Это было целое состояние. Я держал рублевые купюры и монеты и боялся, что они сейчас исчезнут, как сон. Пяти рублей хватало на десяток плиток шоколада!
Но я не пошел прямиком в продмаг, а зашел сначала в книжный магазин. Он был необыкновенно большим для такого городишки, как Уштобе, так как прежде в нем размещался районный универмаг. Я пошел в книжный, потому что он был для меня центром притяжения, как церковь для христиан: там всегда тихо и кажется, что люди там добрее. Купил какую-то книгу, не помню какую, но точно помню, что покупка книги была почти оправданием перед самим собой – я не только за сладким, я и за знаниями.
В продмаге было светло, пахло хлебом и чем-то кислым. За стеклом лежали те самые плитки. Я сказал продавщице: «Дайте две». Она посмотрела на меня с удивлением, как на человека, который вдруг заявил, что едет в Париж. Но дала. Я вышел из продмага и сердце у меня стучало так, будто я украл. Дома я понял главное: в холодильник положить нельзя. Во-первых, холодильник был не такой, как в кино; во-вторых – младшие съедят. У нас дома сладкое не лежало – оно исчезало. Я спрятал шоколад наверху шкафа. Шкаф был высокий, старый, на нем лежали чемодан и коробки. Положил плитки в самый угол и решил: под новый год спрячу в сарае, чтобы замерзли, как в холодильнике. И тогда я приготовлю свою чашку с хрустящим шоколадом – детским символом мечты.
С этого момента я стал ждать снег, но осень тянулась медленно. Когда выпал первый снег, я полез на шкаф, достал плитки шоколада, спрятал шоколад в углу сарая между какими-то досками и ушел, чувствуя себя человеком, который совершил важное дело. Через пару дней, когда дома никого не было, пошел в сарай. Сердце у меня стучало так, будто я собираюсь не есть, а совершать обряд. Я развернул обертку и увидел, что шоколад стал белым. Не весь, но как будто покрыт налетом. Я не знал тогда слова «поседение» шоколада, не знал причин. Я просто смотрел и чувствовал разочарование, как будто мечта тоже может покрыться налетом от времени.
Но отступать было поздно. Я наломал шоколад на кусочки, сложил в чашку, обычную домашнюю, из которой ел сирягтямури, вернулся домой, пошел в детскую комнату, лег на кровать, положил чашку на грудь. И на минуту – только на минуту, все стало, как в кино. Тишина. Холодные кусочки. Хруст. Eл медленно, стараясь не торопиться, как тот детектив. И пытался думать о будущем. Но мысли у меня были смешные и простые: вот бы купить еще; вот бы всегда так; вот бы когда-нибудь уехать; вот бы стать человеком, у которого никто не отнимает его чашку. С каждым кусочком чувство счастья росло, но вместе с ним росло и странное беспокойство. Может быть, потому что я ел один. Может быть, потому что понимал: это счастье – тайное, украденное у младшего брата и сестры, хоть и честно заработанное. Может быть, потому что в подростке всегда живет подозрение, что за радость обязательно будет плата.
Потом пришла кара за мою жадность и мой эгоизм. Случился банальный запор, который продержал меня почти три дня в неловком напряжении. Когда все наконец разрешилось, пришло успокоение, а за ним мысль: какое странное это дело – мечта. Она ведет тебя через комаров, через холодный ил, через контору и копейки, через шкаф и сарай, через разочарование от белого налета и в конце концов приводит к сбою организма. И все же ты не жалеешь. Потому что мечта – это не только про шоколад. Шоколад – просто повод.
С тех пор прошла целая жизнь. Теперь знаю точно, что детективы в реальной жизни, возвратившись домой, не лежат подолгу с чашкой шоколада на груди. Они пьют водку или виски, по телефону конфликтуют с начальством, сослуживцами или на кухне со своими сварливыми женами, а холодильник у них открывается не так красиво. Я знаю, что счастье не всегда хрустит. Иногда оно вообще не издает звука. Иногда счастьеэто просто возможность лечь в свою теплую уютную постель или провалиться в сон без страха упасть и разбиться вдребезги, как стеклянный бокал.
Но я до сих пор помню киноклуб «Жетысу», тот черно-белый кадр, где усталый человек открывает холодильник и достает чашку шоколада. И помню себя – корейского подростка с улицы в Уштобе, который вдруг понял: будущее можно себе придумать и ради него можно стоять по колено в воде, терпеть комаров и боль от камышовых корневищ, держать в руках нат и верить, что 5 рублей 30 копеек – это не просто деньги, а маленькая дверь.
И если бы кто-то тогда сказал мне: «Не мечтай о шоколаде, мечтай о чем-то большем», – я бы не поверил. Потому что подростку нужно что-то конкретное, что можно положить в чашку, спрятать на шкаф, вынести в сарай, достать зимой и съесть в одиночестве. А уже потом, спустя годы понимаешь: ты мечтал вовсе не о шоколаде. Ты мечтал о праве на свою чашку – и на свою мысль. И, может быть, именно поэтому тот киношный черно-белый детектив стал для меня важнее реальных людей – он показал, что в усталости тоже может быть достоинство, а в маленьком удовольствии – целая жизнь впереди. И теперь, когда вижу шоколад, улыбаюсь – не потому, что предвкушаю удовольствие, а потому, что вспоминаю: Уштобе, кинотеатр, лето, рисовое поле, продмаг, снег, сарай, белый налет, чашка на груди, хруст шоколада на зубах и то странное, упрямое чувство, которое тогда поселилось во мне и, наверное, не ушло до сих пор.
Герман КИМ, профессор

